Марьяна Федоровна Елисеева, дочь именитого петербургского купца первой гильдии, ездить на лето в усадьбу к бабушке не любила. Виной тому была невыносимая уездная скука, вечный запах затхлости, пропитавший самые половицы, и тягостная необходимость изображать радость в кругу малоинтересной родни.
Однако же, коль скоро настало лето, противиться отцовской воле было немыслимо. Как Марьяша ни ссылалась на мигрени, поезд тяжко ухнул, изрыгнул клубы сизого дыма и увез их от суеты Николаевского вокзала. На безымянном полустанке семейство пересело в пыльную рессорную карету.
Именно тогда, под мерный скрип колес, Марьяна впервые ощутила томительное беспокойство. Она смотрела в оконце, и ей мнилось, что старые кривые березы, обступавшие тракт, тянут свои узловатые ветви не к небу, а указывают в обратную сторону, словно бы умоляя экипаж повернуть вспять. Но батюшка дремал, надвинув картуз, а матушке жаловаться не было никакого толка — она мужа боялась пуще огня.
Едва родитель открыл глаза, как тотчас принялся Марьяшу поучать. Указав на чумазых деревенских мальчишек, бегущих за экипажем, он наставительно произнес:
— Вот, изволь видеть, кем ты станешь, ежели не будешь отца своего слушать да в благонравии пребывать. Таковая участь тебя ждет; ибо всегда перед человеком лежат две судьбы: одна — та, которую выбирает он. Другая — та, что выбирает его. Вторая — непременно темная…
И всё продолжал вещать в таком же нравоучительном духе, от которого у дочери раскалывалась голова.
— Увольте, папенька, — отвечала Марьяна, отворачиваясь к стеклу и мечтая о том, как вернется в Петербург.
Вскоре из-за поворота тракта показалась сама усадьба, и карета, тяжело скрипнув, остановилась.
— Марьянушка! Феденька! Аннушка! — раздалось с высокого крыльца.
Бабушка, Елизавета Иннокентьевна, помещица старого, еще крепостного закала, встретила приезжих, грузно сходя по деревянным ступеням. За ее спиной, точно тени, выстроилась дворня — лица у прислуги были каменные, лишенные всякого выражения.
Елизавета Иннокентьевна сухо облобызала внучку, затем сына, и лишь кивнула своей невестке. Марьяна же, поежившись, подняла взгляд на дедовский дом, в котором ей предстояло томиться два с половиною месяца.
Дом, как и всегда, навалился на нее всей своею потемневшей громадой. Марьяна никак не могла облечь в слова то чувство неправильности, что вызывала в ней усадьба. Казалось, дом не таков, каким ему надлежит быть. Углы будто бы сходились неверно, линии крыши неуловимо ломались; он походил на дитя, рожденное в благополучной семье, но вскормленное и воспитанное негодяями в темном подвале.
Пока взрослые распоряжались насчет багажа, Марьяша бродила в тени старых лип с Ивашкой — вихрястым мальчишкой из соседского имения.
— А барышня знает, что в доме энтом люди пропадают? — спросил он, хитро щурясь.
— Как же это — пропадают? — нахмурилась Марьяна.
— А вот так-то… Был человек — и нету. Как сквозь землю провалился. Ни слуху, ни духу.
— Глупости не говори! Где это видано?
— А про прадеда вашего барышня слыхала? Про отца Елизаветы Иннокентьевны?
— Опять какую-то чепуху скажешь?
— Говорят, лютый он был колдун, с нечистым знался… — зашептал мальчишка, округлив глаза.
— Всё. Довольно! Я иду к себе, — отрезала Марьяна.
И пошла. Да только в груди засело неприятное, колючее чувство. Черт бы побрал этих уездных сплетников…
Ближе к вечеру вся семья кушала чай на веранде. На столе, покрытом льняной скатертью, стоял пузатый тульский самовар, в чашечках кузнецовского фарфора с голубым узором позвякивали серебряные ложечки. Бабушка жаловалась на то, как обленился нынче мужик, а Федор Иванович самодовольно рассуждал о новых мануфактурах в Париже.
К сумеркам перешли в гостиную, где уже собрались приехавшие намедни кузены и кузины из Твери. Разожгли свечи. Кто-то сел за фортепьяно, как вдруг из-за стены, откуда-то из самых недр постройки, донесся утробный, ритмичный стук.
Тук…
Тук…
Тук…
Федор Иванович нахмурился, оторвавшись от заморской сигары:
— Что это, матушка? Никак мыши в перекрытиях шалят?
Бабушка перекрестилась, но ничего не ответила, лишь приказала горничной затворить окно. Звук более не повторялся. Но Марьяна тотчас вспомнила давешние слова Ивашки о пропавших людях, и ей внезапно сделалось дурно.
Была ли причиной тому эта жуткая мысль, или же роковую роль сыграла невыносимая духота гостиной, но Марьяна незаметно выскользнула в коридор. Долго она бродила по анфиладам пустых комнат, где пахло лавандой и старой мышиной отравой, пока ноги сами не вывели ее к бабушкиной почивальне. Дверь была приоткрыта.
На комоде Марьяна приметила странную шкатулку черного дерева. Любопытство пересилило страх: она откинула крышку и увидела внутри десяток старых, потемневших от времени церковных свечей.
Марьяна вздрогнула. Бабушка стояла в дверном проеме, опираясь на клюку. Глаза ее в полумраке блестели лихорадочно и жутко.
— Еще девчонкой была, из приходской церкви унесла по наущению своего батюшки, — старуха медленно прошла в комнату и опустилась в кресло, тяжело дыша. — Страшный он был человек. Любил приговаривать, что у всего в мире Божьем есть черная сторона. И в первую очередь — у человека. И коли светлую сторону истончить, то темная наружу вырвется. С этими словами истязал он прислугу, с ними же отрекался от Библии… Царствие ему Небесное... а впрочем, вряд ли он там.
Марьяна слушала, затаив дыхание. В комнате пахло ладаном и старой пудрой.
— Вот и заставил он меня, отроковицу безгрешную, свечи алтарные украсть. Ибо только святой огонь, через воровство оскверненный, может тропу во мраке осветить, — бабушка вдруг издала сухой, каркающий смешок, а затем голова ее безвольно упала на грудь — старуха забылась тяжелым сном.
Марьяна выскочила из комнаты.
Ночью сон не шел. Дом дышал, скрипел половицами, вздыхал, и высокие шторы то поднимались, то опускались. Из темных углов потянуло сыростью, и вдруг почудилось девочке, будто из-за стен доносятся тихие, жалобные голоса. «Помоги, Марьяша… Помоги…» — шелестело во мраке. «Неужто это те самые пропавшие люди? Неужто дети?» — с содроганием подумала она.
Не выдержав гнетущей темноты, Марьяна чиркнула спичкой и запалила фитиль. Тусклый желтый свет робко лег на обои. Не сразу поняла Марьяна, что зажгла ту самую свечу из бабушкиной шкатулки, ох, не сразу осознала, что по велению судьбы так и сжимала ее в руках, покуда бежала к себе в спальню…
Марьяна приоткрыла дверь и шагнула в коридор.
Тьма снаружи была такой густой, что казалась осязаемой, маслянистой. Свеча выхватывала из нее лишь крохотный островок пространства — метра полтора, не более. В этом круге света всё было привычным: полосатые обои, дубовый паркет, дверь в комнату кузины напротив.
Но стоило Марьяне сделать неверный шаг в сторону, за пределы светового пятна, как плечо ее больно ударилось о холодную и влажную каменную кладку. Она ахнула и поднесла свечу ближе. Камень мгновенно исчез, уступив место знакомым полосатым обоям.
Сердце ухало в груди, отдаваясь набатом в самых висках. Марьяна попятилась назад, к двери в спальню, но там зиял провал, уходящий бесконечно вниз. Марьяна опустила свечу, и провал исчез. Половицы вернулись на место.
Ее обдало ледяным страхом. Вне света свечи усадьба имела иную природу. Под знакомым интерьером скрывался невозможный, вывернутый наизнанку лабиринт глухих тупиков и бездонных коридоров. Стоило осветить пространство — и оно послушно принимало вид дворянского гнезда. Стоило шагнуть во тьму — геометрия сходила с ума.
Марьяна сделала шаг. За ним другой. Пространство играло с ней, ломалось, ускользало.
… вдруг пламя свечи дернулось.
Из мрака прямо перед ней выплыло серое, землистое лицо. Оно беззвучно приоткрыло провал рта и дунуло на фитиль.
Свет погас.
Тяжелая тьма рухнула на Марьяну. Взвизгнув от животного испуга, она отшатнулась, рассчитывая вбежать обратно в комнату… Но спина с размаху ударилась о ледяную стену, которой здесь никогда не было.
Девушка закричала, но звук утонул в камне. Онемевшими кулаками Марьяна начала исступленно бить по стенам, в надежде, что ее услышат.
Тук…
Тук…
Тук…
Но никто не давал ответа.
А совсем близко — она это знала, она ощущала нутром, — во тьме скрывался ее прадед, навсегда застрявший в темном двойнике собственного дома… и своей души.